«Когда вокруг рентгены летают». К годовщине аварии на Чернобыльской АЭС
Что спустя годы помнят о трагедии белгородцы-ликвидаторы и переселенцы из радиационной зоны
Крупнейшая техногенная катастрофа XX века произошла в ночь на 26 апреля 1986 года. Из‑за неудачного эксперимента на станции в 1:24 сначала произошёл тепловой взрыв, выбивший верхнюю плиту четвёртого энергоблока весом 1 тыс. тонн. А через несколько секунд второй взрыв окончательно уничтожил реактор.
В атмосферу попало 190 тонн радиоактивных веществ. Первое сообщение об аварии появилось 28 апреля в программе «Время». А генеральный секретарь ЦК КПСС Михаил Горбачёв сделал официальное заявление о случившемся 14 мая.
К ликвидации последствий привлекли примерно 835 тыс. человек практически со всех уголков Советского Союза. В зоне заражения работали и 3 018 белгородцев. Из них сейчас в живых осталось чуть более 2 400.
Геннадий Авилов служил в отдельном батальоне спецмашин в чернобыльской зоне с 25 июня по 8 октября 1986 года:
«Я проходил срочную службу в 73-м гвардейском полку Таманской дивизии. После учебки был сержантом, командиром отделения на БТР.
В середине мая 1986 года на утреннем построении объявили, что есть необходимость поехать в Чернобыль, и спросили, кто хочет. Это было абсолютно добровольно. Всего было три роты по 100–120 человек. Шаг вперёд сделала примерно половина личного состава, но в итоге выбрали четыре человека: по два водителя и командира БТР. В одном из этих экипажей был я.
Ехали в необорудованных вагонах типа теплушек. Прибыли ночью. Тогда в первый раз стало страшно: свет прожекторов, состав остановился, и подъезжает колонна на разгрузку, люди все уже в белом, в повязках, шапочках. Я с дрожью на это всё смотрел. Сели на БТР и поехали в село Корогод – это 14–15 км от станции. Палаточный городок уже стоял. Нас расселили. Это был отдельный батальон спецмашин.
Первое время я выезжал в зону, выполнял какие‑то поручения, разовые работы. Потом мне предложили поработать на инженерной машине разграждения (применяется для прокладки дорог, рытья котлованов и т. п. – прим. ред.) на базе танка Т-72. Всё просто и понятно: рычаги, как на тракторе. Мы счищали заражённый грунт между машинным залом четвёртого блока АЭС и водохранилищем, откуда брали воду для охлаждения реактора. Как раз в эту сторону шёл выброс. Счищали слой от 20 см – где‑то больше, где‑то меньше, загружали его в контейнер, и потом уже другие машины отвозили это всё на могильники, на захоронение. Один находился в 10 км от Корогода, другой – где‑то в 12 км.
Два, три, четыре часа работы в день у меня было. Предельно допустимая доза на весь период пребывания – 25 P (рентген – единица дозы радиоактивного облучения – прим. ред.). Мне было 19 лет. Была сильная физическая усталость. На этом фоне я не чувствовал какого‑то действия радиации. Ну голова заболела, в горле попершит, сухость какая‑то. Кто на это обращал внимание в 19 лет? Нужно было получить достаточно большую дозу за короткое время, чтобы это сказалось прямо немедленно.
Радиация накапливается и даёт о себе знать потом. Например, ребята из 45-й бригады химзащиты, которая расчищала крышу реактора от обломков, получали очень большие дозы за короткое время. Из тех, кого я знал, уже никого нет.
Много было в то время радиолюбителей: они всякие диоды паяли, светомузыку делали. Я далёк от этого, но у ребят глаза горели. И некоторые в брошенных административных зданиях находили различные устройства, выпаивали, выдирали из них эти диоды, детали и увозили домой. Один увёз в полиэтиленовом пакете. Что с ним дальше было – не знаю. Но эти вещи из зданий – это то, что уже никогда никому не понадобится и не может быть использовано. Можно считать, что человек копался на радиоактивной свалке, думая, что можно потом извлечь пользу из этих вещей.
А некоторые извлекали «пользу» прямо там. Сиденье механика-водителя было твёрдым, там есть только дерматиновая обивка. И вот один парень с кресла директора или с дивана, не помню точно, отодрал сиденье и подложил себе под зад. Смену отработал, а на следующий день ему плохо совсем стало. Его отвезли в госпиталь, и о его дальнейшей судьбе я тоже ничего не знаю.
В Припяти неуютно было, непривычно для глаза. Страха не было, потому что понятно, что люди просто ушли оттуда. Не скажу, что я видел там всё, но мы проезжали по улицам, выходили, смотрели. У меня не отложилось ничего хорошего. Брошенный город. Уже бурьяном начало всё зарастать тогда. Красоты особой я там не видел.
Некоторые ликвидаторы рассказывают разное: кого‑то среди ночи без предупреждения забрали, кому‑то сказали ехать в одно место, а повезли в другое… У меня нет оснований им не верить, но у нас ничего подобного не было. Никакой принудиловки. Было очень много людей, которые поехали туда добровольно. Это один из плюсов патриотического воспитания и работы, которая проводилась в Советском Союзе. Это 1986 год, а в 1985-м только у нас перестройка началась, поэтому это всё ещё работало.
Всего у меня было 40 с лишним выездов в зону. В конце вручили благодарность командира части. За время этой командировки я заработал 178 рублей. Это сержантские 12 рублей ежемесячно, за каждый выезд в зону – 3,5 рубля и ещё какая‑то доплата. В 2002 году указом президента меня наградили орденом Мужества.
Со здоровьем сейчас, конечно, есть проблемы. Сердечно-сосудистые заболевания, ишемическая болезнь сердца, гипертония, дистония, сахарный диабет, суставы. Но есть лекарства, есть здоровый образ жизни, и можно с этим продолжать жить. На фоне многих я выгляжу достаточно крепко, поэтому мне грех жаловаться. Но на 4,5–5 тыс. рублей лекарств ежемесячно приходится покупать. Хлеб, сладкое нельзя и много чего ещё.
Без ура-патриотизма могу сказать, что, если вдруг что‑то подобное случится, я опять готов поехать. Но возвращаться туда не хотелось бы. Эта катастрофа – верх человеческой глупости или некомпетентности, самоуверенности, результатом которой стали огромные потери людей. По мне, так нужно закрыть это всё огромным саркофагом. Хотя напоминать об этом, говорить надо. Это урок, пример, на котором надо учиться, чтобы не допускать такого никогда».
Радиационное облако накрыло несколько российских регионов, в том числе Белгородскую область. Выброс затронул более 80 населённых пунктов в Алексеевском, Красненском, Ровеньском, Волоконовском, Новооскольском, Чернянском районах и Старооскольском городском округе.
В книге «Чернобыль: мужество и память» есть воспоминания Пётра Кузнецова – начальника штаба гражданской обороны Белгородской области c 1980 по 1988 год. Он отмечал, что максимальное заражение местности на востоке области составило 1–5 кюри на 1 кв. км с уровнем радиоактивного излучения до 500 мкР в час. Это в 50 раз превышало естественный радиоактивный фон до момента заражения.
«9 мая утром вместе с дозиметристом я выехал в Алексеевский район. По всему маршруту от Белгорода до Алексеевки производился замер уровня радиации прибором СРП-68–01. Он возрастал по мере приближения к границам Алексеевского района, а на маршруте Новоуколово – Алексеевка – Советское (с севера на юг) доходил до 500 мкР/ч и более. Аналогичная радиационная обстановка сложилась и в Ровеньском районе».
Последствия ликвидировали весь 1986 и 1987 годы: ограничивали перемещение людей, транспорта, личных вещей, которые попали под радиоактивное заражение. Это позволило свести действие радиации на Белгородской земле к минимуму.
Александр Горошко, заливщик бетона на четвёртом энергоблоке Чернобыльской АЭС с 12 августа по 11 октября 1986 года:
«Мне тогда было 30 лет. У меня уже было двое детей. Вопрос ехать или нет не стоял. Вызвали в военкомат – и всё. Если честно, была возможность отмазаться. Мне и потом говорили: «Ты в своём уме, что туда поехал?» Ну немного не так воспитан был.
В принципе я догадывался, куда мы едем. Нам пытались как‑то смягчить всё это дело. Сказали, что едем в Обнинск Калужской области подменить тех, кто уехал в Чернобыль. Но в Обнинске мы побыли, по‑моему, три или четыре дня. И потом вызвали в штаб и отправили в Чернобыль.
Я приехал туда 12 августа 1986 года. И по 11 октября из 30-километровой зоны не выезжал. Жили в бывшей школе-интернате. Детей, естественно, оттуда эвакуировали, но в классах ещё парты стояли. Беспорядок, книжки разбросаны. Запомнилось, что в одном классе на доске детской рукой было написано «Прощай, родной Чернобыль».
Проводили дезактивацию. Пол застелили свежим линолеумом. Постоянно его мыли, чтобы меньше пыль поднималась. Возле интерната был сад. На нём сказалось действие радиации: висели огромные яблоки, груши. Абрикосы такие были, что ветки ломались. Есть это всё, конечно, было нельзя.
Больше всего меня поразил пустой Чернобыль. Относительно немаленький город. Пустые улицы, выгоревшие портьеры, занавески на окнах, цветочные горшки с завядшими цветами. Всё это было непривычно, страшно. Что ещё удивило: из птиц были одни голуби.
До станции было примерно 18 км. Ездили через село Копачи. Тоже жуткое зрелище. Всё заросло травой. Калитки в некоторых домах висят. Где‑то вообще двери выбиты. Пустые деревни – это страшно. А пустой город – ещё страшнее. Что‑то внутри сидело… Очень нехорошие ощущения.
Работал я на бетононасосе – заливал бетон в саркофаг. Техника была вся импортная с дистанционным управлением, очень дорогая – на шасси «Вольво», «Мерседеса». Стоила где‑то 1,5 млн инвалютных рублей. КрАЗы наши тоже были. Но их ресурс немножко подводил. А как их ремонтировать, когда вокруг рентгены летают?
Мы находились в свинцовой будке с очень толстым стеклом в окошечке, управляли пультом и закачивали бетон. Час работал, через час менялись и после шести часов уезжали со станции. За первый выезд я хапанул 0,6 рентген (наиболее безопасной для человека считается доза 0,00002 рентген в час – прим. ред.).
Однажды у нас сломался бетононасос. И пока мы его отгоняли от саркофага, я схватил 2,7 рентген. Поэтому мне дали день отдохнуть. Это был единственный раз за два месяца, когда я не поехал на работу.
Всего в справке, которую мне выдали по окончании командировки, 24,8 рентген. Кстати, по мере заливки саркофага радиационный фон падал. И уже в конце сентября – начале октября появились воробьи. Это был добрый знак.
Не верьте тем, кто говорит, что там людям наливали водку, чтобы выводить радиацию. Например, я работал на машине за полтора миллиона, а мне там кто‑то наливать будет? Это абсурд.
Снабжение было на атомных станциях в то время обалденное, как продуктовое, так и промышленных товаров. Была такая история. В казарму пришли ребята наши из южных республик: из Армении или Азербайджана, не помню точно. И принесли с собой новые зимние ботинки меховые в коробках. Говорят: «Тебе не надо? Какой размер?» Меня это насторожило. Говорю: «Ребята, а откуда дровишки?» Оказалось, что они нашли какой‑то промышленный заброшенный склад в районе АЭС, не взятый под охрану. А там шубы, зимняя обувь, электроника и многое другое. И ребята понатащили оттуда всего, что полегче и можно где‑то спрятать. А мех имеет свойство впитывать радиацию, и когда проверяли эти ботинки – у дозиметристов стрелки гнулись! Конечно, всё это выбросили. Не самоубийцы же. А потом уже этот склад взяли под охрану.
Были случаи, когда моешься, а волосы на голове фонят и фонят – не отмываются. Раз! Машинкой побрили – всё нормально. И под ногтями собиралась радиация. Ну не пыль же мы с пряников там сдували.
Я поехал в Чернобыль уже более или менее обеспеченным. У меня уже тогда была специальность, я работал на заводе сельхозмашиностроения им. Фрунзе в одноимённом городе. За два месяца этой командировки я получил чуть более 3 тыс. рублей, и плюс средний заработок у меня шёл на заводе. Он рассчитывался от выработки, а я получал тогда около 600 рублей. Это были большие деньги. В 1998 году мне вручили орден Мужества. Больше всего были обижены солдаты-срочники, которые участвовали в ликвидации. У них зарплата была 3 рубля 80 копеек. Если даже в пятикратном размере – это 20 рублей в месяц.
Единственный, кто там был из высоких начальников, – это Николай Иванович Рыжков (с 1985 по 1991 год – председатель Совета Министров СССР – прим. авт.). У меня к нему большое уважение. Лично я два раза его видел на станции. Это настоящий патриот своей родины».
Валентин Горелов, старший инженер автобатальона в зоне Чернобыльской АЭС с 23 декабря 1986-го по 25 марта 1987-го:
«У меня уже двое детей было в то время, а мне 31 год. Работал старшим инженером транспортного управления в Белгороде. Как я оказался в Чернобыле? Часов в пять утра звонок в дверь. Открываю: посыльный с повесткой в военкомат. В этот же день прошёл медкомиссию. Догадки уже были, куда меня хотят отправить. На следующий день – с вещами на три дня, ложка, кружка. На автобусах поехали сначала в Курск. Тревога, волнение были, конечно. Отказаться, убежать? Не то было время и не то поколение: стыдно было.
В Курске выдали форму. Когда надел погоны – все мысли сразу отпали. Уже ни шагу назад. Потом ночным поездом в Киев. Оттуда на тентованных «Уралах» – в Чернобыль. Когда первый раз подъехали к станции и я увидел разрушенный реактор, конечно, было ощущение катастрофы, чего‑то нереального.
Ехали через рыжий лес. Дозиметрический прибор ДП-5, пока подъезжали, пищал всё сильнее и сильнее – уровень радиации увеличивался. Старались как можно быстрее этот лес проскочить. 26-я бригада Московского военного округа, куда я попал, располагалась в селе Ораное за 30-километровой зоной. Сначала жили в палатках, потом офицеров перевели в щитовые деревянные домики.
Я отвечал за техническую исправность автомобилей. Каждый день бригада выезжала на работы в Чернобыль. У нас в автопарке было где‑то машин 70. Главная моя задача была – обеспечить ремонт техники.
Запчастей из «чистой» зоны почти не поступало. Использовали то, что есть. Обычно я ездил в бывшую организацию «Сельхозтехника» в Чернобыле. Оттуда технику, которая была на ходу, ещё раньше вывезли в могильник, а та, которая стояла на ремонте, осталась. Можно было оттуда брать запчасти. Понятно, что они заражённые, но ничего другого не оставалось: каждое утро нужно было бригаду на чём‑то вывозить. И на могильники тоже приходилось за запчастями ездить.
Людей из зоны увозили по тревоге, поэтому они оставили всё как есть. В помещение «Сельхозтехники» заходишь – там термосок лежит, там – держак, там – подшипник. Около машины водитель что‑то ремонтировал – ключи лежат. Не знаю даже, как это описать. Наверное, как фильм ужасов. Кажется, что сейчас должен появиться человек, – но никого нет.
Через сёла проезжали. То же ощущение: здесь должны быть люди или собаки, но никого нет. На снегу – ни одного следа. Как стоп-кадр чёрно-белый: всё в один момент замерло. От этого какое‑то гнетущее чувство испытывал. Только, помню, вороны летали. Наверное, их не брала радиация.
Никто не хотел дежурить в лагере: лучше съездить на станцию, побыстрее набрать предельно допустимую дозу и уехать домой.
У нас были накопители, которые показывали, сколько радиации человек получил за день. Выглядит как авторучка. Всегда нужно было его с собой носить. Но накопитель давали офицеру один на десять человек. У меня была передвижная мастерская с кран-балкой. Допустим, сломалась где‑то машина – едем в зону или на АЭС. Я брал с собой человек восемь. И вот один лежит на земле, крутит гайки, второй – сверху машины. Кто сколько рентген взял? Нереально узнать. Накопитель ведь только у меня.
Вечером накопители сдавали дозиметристам. Если выше 1,5 Р, сильно ругали за это: «Людей попалил, пожёг!» В общем, чуть ли не врагом народа объявляли. А если привёз меньше 1,5 Р, солдаты говорили: «Так мы с тобой будем служить очень долго». Поэтому мы делали так: набрали ящик земли из рыжего леса и клали на 10 минут туда накопитель. Он давал ровно 1,5 Р. Поэтому были случаи, что я накопитель с собой не брал. И многие офицеры так делали.
Из защиты был только «лепесток» – респиратор. Больше ничего. Уже на третий день у меня стало першить в горле, во рту – металлический привкус. А на следующий день – сухой кашель. Водки, вина, чтобы выводить радиацию, никому не давали. Это всё сказки. Была привозная минеральная вода. Её пили много. Недели через две на зубах появился чёрный налёт. Зубной пастой тёр – не помогает. Потом начал чистить хозяйственным мылом. Дней через десять зубы побелели.
По пути со станции проходили через ПуСО – пункт санитарной обработки. Их было два. На первом мыли машины, на втором стоял японский прибор, который замерял уровень загрязнённости автомобиля. Если машина «грязная», прибор горит красным. Значит, опять на мойку. Однажды мы вышли из машины и сами решили пройти через этот прибор. Машина проехала с первого раза, а мы – нет. Оказалось, что наши бушлаты были сильно заражены. В таких случаях одежду выкидывали и выдавали новую.
На планёрках офицеры рассказывали, что один паренёк взял себе на память кусок графита (графитовые стержни – важная часть конструкции ядерного реактора – прим. авт.) и положил в нагрудный карман. Сразу потерял сознание, и его отвезли в госпиталь. Поэтому нам строго приказывали: ничего не поднимать и не увозить с собой.
Новый год там встретили. 1 января предлагали пойти на концерт. Не помню уже, кто приезжал, но никто не пошёл. Вся бригада спала. Каждый день подъём в 4:30. В 12 ночи отбой. Накопилась усталость. На завтраке никого, на обеде – никого. К ужину только стали просыпаться.
Если работал на станции, шёл коэффициент 5 – то есть в пять раз увеличивался оклад. На гражданке я получал 125 рублей. Если память мне не изменяет, когда приехал оттуда, мне заплатили 2 100 рублей.
Из Киева мы ехали в гражданском вагоне. Нас завалили выпивкой, закусками, называли героями. Было чувство, что мы сделали своё дело, и люди это понимали, благодарили, относились с большим уважением.
Сейчас есть, конечно, проблемы со здоровьем. Кости болят. Иногда ощущение, что мясо от костей отстаёт, головная боль, давление подскакивает. Но я не жалею, что там оказался. Наверное, так и должно было быть».
Больше всего досталось населённым пунктам Киевской области и Белоруссии. Весной и летом 1986 года из 400 тыс. жителей чернобыльской зоны отчуждения и территорий строгого радиационного контроля эвакуировали 116 тыс. человек. В последующие годы переселили ещё 270 тыс.
В основном люди переезжали в украинские регионы. Но и Белгородская область принимала переселенцев. Так, в Белгороде 519 человек из Киевской и Гомельской областей, в том числе 380 детей, разместили в пионерских лагерях и санаториях-профилакториях.
В протоколе заседания бюро Белгородского горкома КПСС от 10 июня 1986 года отмечены «случаи неудовлетворительной подготовки мест для проживания, непродуманной организации питания, невнимательного отношения к запросам людей». Власти постановили заботиться о прибывших из зоны аварии, проявлять лучшие черты национального гостеприимства и внимания:
«Создать оперативную группу и обязать её систематически контролировать и создавать благоприятную обстановку, здоровый моральный и психологический климат для проживания, быта и отдыха прибывших в город детей и их родителей. Октябрьскому и Свердловскому райкомам дать строгую и принципиальную оценку каждому случаю чёрствого, формального отношения к этим людям».
Сейчас, по данным управления социальной защиты населения Белгородской области, в регионе живут 327 человек, эвакуированных после аварии из Киевской, Житомирской, Ровенской, Брянской, Гомельской и Могилёвской областей.
Светлана Мельник вместе с семьёй вынужденно переехала в Белгородскую область из Житомирской в 1990 году:
«Родилась я в белорусском городе Костюковичи. Поступила в Губкинский горный техникум, и в 1980 году после окончания учёбы меня направили в город Овруч Житомирской области мастером на щебзавод. Там через год вышла замуж, родила сына. Мне, как молодому специалисту, дали квартиру. Мы бы и по сей день там жили, нам очень нравилось. Но случилась авария на Чернобыльской АЭС.
Сначала ведь всё скрывали. Мы узнали только на второй или третий день. Жили в 60 км от станции – это дальше зоны отчуждения. И нас предупредили, что к нам будут массово приезжать люди, и просили по возможности принять кого‑то временно. Было очень много автобусов, поездов. Люди ехали с чемоданами и документами. Мы тоже приняли две семьи из Припяти. Потом они куда‑то дальше в Белоруссию уехали.
Среди пожарных, которые тушили реактор ночью, сразу после взрыва, был одноклассник мужа – Николай Ващук. Он умер спустя примерно месяц. И в школе, где они учились с мужем, в селе Великая Хайча есть памятник этому пожарному.
Сразу после аварии нам никто не говорил, что в Овруче нельзя жить. Привозили продукты откуда‑то. Своё есть запрещали, но жить там почему‑то разрешали. Мы впервые тогда попробовали мясо кита, какую‑то рыбу дорогую, оленину. Так протянулось года полтора. А потом потихоньку стали это всё отменять. Привозили детям, а потом и вовсе прекратили. И с полок магазинов стало всё исчезать.
Спустя только 2,5 года после аварии тем, у кого были дети, рекомендовали уехать. Я тогда уже была беременна вторым мальчиком. И мы стали искать место. Муж съездил в Чернигов, но там сказали, что такая же радиация.
Я предложила поехать в Россию – туда, где училась. Муж по специальности учитель химии и биологии. И вот он поехал сюда, пришёл в управление образования устраиваться на работу. Ему предложили идти работать учителем в школу при колхозе в Никаноровке (38 км от Губкина). Там уже полгода не было учителя. Председателем этого колхоза был тогда Николай Иванович Фарафонов. Он в тот же день дал двухкомнатную квартиру, бесплатно детский сад и главное – работу. А мы с ребёнком приехали на поезде.
Вещи разрешали забирать только те, которые были в квартире. То, что возле дома, в гаражах забирать было нельзя. Хотя дома, по сути, всё то же самое: форточки же открывали, всё в дом попадало.
У нас был мотоцикл, гараж, но всё там оставили. Мебель, правда, перевезли.
Переехали в 1990 году. Здесь нам выделяли помощь, очень хорошо относились. Лекарства бесплатные, путёвки. Нам тогда председатели колхоза и сельсовета пошли навстречу и готовы были наших родителей принять в Губкине. Но они приехали, побыли немного и не захотели оставаться. Мы потом жалели, что не настояли оставить их. Мама умерла как‑то очень быстро после того, как мы уехали. Отец умер десять лет назад. До 2014 года мы ездили к ним на кладбище каждый год.
Люди, которые переселялись, не брали с собой ничего. Только документы и сумки, драгоценности. По Припяти, например, проехала машина с громкоговорителем и сообщила, что нужно закрыть все двери, окна и никуда не выходить до особого распоряжения. Собрать только самое необходимое и ждать автобусов и поездов для вывоза. Сказали, что на три дня, хотя информация уже доходила до людей, что это всё очень серьёзно и надолго.
Там жить нельзя и сейчас. Хотя говорят, что прямо в совсем близкие к станции сёла люди возвращались и доживают там.
С нами в Губкин приехали ещё две семьи двоюродных братьев мужа. У них что‑то не получилось здесь. Может, затосковали, не знаю. Но уехали обратно и сейчас там живут. Болеют сильно. Жизнь там быстро скашивает людей, и многих – из‑за онкозаболеваний. Финансовой помощи для них практически никакой нет. Да и для нас здесь её тоже почти нет. Раз в год на каждого члена семьи дают пособие по 300 рублей. Сейчас чернобыльские события отошли на задний план.
Многие в 1990-е годы возвращались в свои дома. Люди не смогли пристроиться, не дождались строительства, которое им обещали, и стали возвращаться. Это страшное время было, когда стройки и колхозы забрасывались. Думаю, процентов 70 уехавших вернулись.
Я слышала, что из Припяти мародёры вывозили много вещей и везде продавали. Фурами мебель, посуду везли. И люди брали на рынках всё. Многое из этого было из разворованных квартир. Может быть, что‑то есть и в наших местах.
В начале 2000-х пересмотрели зоны [отчуждения]. Нам сделали статус добровольно переселившихся с правом проживания и с правом на отселение. Многие люди стали возвращаться.
В Овруче люди живут. Грибы, ягоды собирают, едят всё. И никто ничего не запрещает. Наверное, сейчас это всё никому не нужно. Тем более на Украине и в то время тяжеловато было. А сейчас – особенно.
Первые годы мы тосковали. Приезжали туда каждый год. Квартиру просто сдали государству – никто тогда не покупал и не продавал. Очень долго её не заселяли, и мы ещё шутили: как будто стоит и нас ждёт. Всё равно мы, конечно, скучали. Муж долго не мог привыкнуть к этой местности, к чернозёму. Там ведь песок, всегда чистая обувь, леса кругом красивые. Ну а теперь мы настолько привыкли, что чернозём кажется нам родным. И я не могу представить, как бы я выращивала цветы на песке.
25 лет мы прожили в Никаноровке. Муж так и работал учителем, я – воспитателем. И вот только три года назад переехали в Губкин. Вырастили двоих сыновей. Оба военные. Один в Забайкалье служит, другой – в Серпухове при военном институте. Уже и внуки есть».
В Белгородской области работает шесть метеостанций, которые ежедневно измеряют мощность экспозиционной дозы гамма-излучения. На 21 апреля 2017 года в Белгороде, Новооскольском, Ракитянском, Валуйском районах, Губкинском и Старооскольском округах эта мощность составила 10–12 мкР/ч. В самом заражённом после аварии на АЭС Алексеевском районе сейчас радиационный фон чуть выше – 15–16 мкР/ч. Нормой считается значение, не превышающее 20 мкР.
Ваш браузер устарел!
Обновите ваш браузер для правильного отображения этого сайта. Обновить мой браузер